Socialist
News




Лев Сосновский

Маркс, Герцен и рыжий кот

Берег Утопии — отличная пьеса. Но что-то с ней не так...

17 апреля 2016

Если хочешь ты правды, историк,
Будь пристрастен, как должен быть суд!
П. АнтокольскийПавел Антокольский (1896-1978) — советский поэт, театральный режиссёр и переводчик. В 1919-1934 годах был режиссёром в студии Вахтангова, для которой также написал три пьесы. Среди переводов — повести Виктора Гюго и других французских авторов.

Так уж получилось, что РАМТовскую постановку «Берега утопии» я смотрел трижды: в 2007, 2008 и 2012-м. Как и каждое значительное произведение, она каждый раз смотрелась по-другому. И эти пьесы, безусловно, стоит смотреть. Для этого, правда, придется провести в театре весь день, но он пролетит незаметно.

Как зрителю мне совершенно не хочется становиться в ряды дежурных рецензентов, способных научить автора писать пьесы, режиссера — ставить, а актеров — играть. Тут не годится ни восторженное «Ах!», ни снисходительное похлопывание автора по плечу за английскую заботу о русской душе. Такие отзывы в изобилии представлены на Stoppard.ru. Интереснее попытаться аргументированно поспорить с автором, деконструировать его тексты, выделить места, может быть, не совсем очевидные даже ему самому.

Постановка вопроса

Как истинный постмодернист, Стоппард в разное время по-разному оценивал, о чем же он написал свою трилогию — о людях или об идеях:

Том
Стоппард
Честно говоря, в большей степени это пьесы об идеях. Но чистое изложение идей — это ведь театр довольно скверный. Лично мне в первую очередь интересны были их идеи, и это потому, что они касаются вечных конфликтов, которые и теперь актуальны. Это размышления о том, как можно изменить окружающий мир — или снизу, или сверху.
Коммерсантъ, 03.12.2005 г.

А несколькими годами позднее:

Когда говорят или спрашивают о „Береге утопии“, у меня часто возникает ощущение, что речь идет вовсе не о том, о чем я шесть лет назад написал эти пьесы. И актеры все время спрашивали меня про философию и революцию, про русский радикализм и анархизм. Темы очень важные, их полезно изучить, но я писал в первую очередь о людях, а не об идеях. Я писал о родителях и детях, о друзьях, о родственниках, о любовниках и соперниках. Поэтому я говорил актерам: пытайтесь забывать иногда, что именно эти люди сделали или не сделали для России, ищите по возможности прежде всего человеческие измерения.
Коммерсантъ. Власть, 15.10.2007 г.

Нет, что бы ни казалось автору, на поставленный вопрос можно ответить совершенно определенно — это пьесы об идеях. Герои пьес интересны именно как носители идей. В контексте сюжета трилогии их личные отношения — лишь фон, способ показать атмосферу, в которой они жили, боролись, вырабатывали свои идеи и пытались изменить действительность. Проверить это довольно просто: если убрать «любовную» составляющую, пьесы не так уж и много потеряют, но вот если лишить их того самого спора об идеях, полных внутреннего напряжения и исторически правдивых монологов Белинского и Чернышевского, остроумного сарказма Чаадаева, что останется? Довольно пошлая мелодрама, каких и без того полным-полно и в жизни, и на театральных подмостках. А об идеях тоже можно писать по-разному. Пьесы Михаила ШатроваМихаил Шатров (1932-2010) — советский и российский драматург, во времена оттепели создавший новаторскую для СССР театральную форму документальной драмы. В своих пьесах пытался воссоздать реальный исторический контекст Октябрьской революции, всячески избегая хрестоматийных штампов в образах главных героев — Ленина, Троцкого, Бухарина и других. Многие произведения были запрещены цензурой. Стал известен благодаря социально-бытовым драмам (например, спектакль «Мои Надежды» описывает жизнь и идеалы женщин 1920-х, 1940-х и 1970-х годов), в которых также не отступал от исторической достоверности. или Всеволода ВишневскогоВсеволод Вишневский (1900-1950) — советский драматург, литератор, редактор журнала «Знамя». Участник Первой мировой войны, восстания в Петрограде первых дней Октябрьской революции и Гражданской войны. По его сценарию снят фильм «Мы из Кронштадта», популярность которого была сравнима с «Чапаевым». Театральные постановки его пьес на революционные темы шли почти во всех драматических театрах СССР. вовсе не были «скверным театром» — во всяком случае, их не считали такими сотни тысяч зрителей, простаивавшие часами в очередях за билетами.

Дадим еще раз слово автору:

Хочу надеяться, что „Берег утопии“ — пьеса не столько о русских, сколько об универсальных проблемах [...] Главная идея в моих пьесах — взаимоотношения личности с обществом, насколько человек может быть свободным в несвободном обществе. Это, безусловно, так. Но тогда стоит попробовать понять, в чем состоит эта универсальность, кроме общих рассуждений о свободе и несвободе.

Раскрытая дверь

Стоппард в одном из интервью признался, что именно Белинский стал для него дверью в мир русской литературы середины XIX века. Но дверь на то и дверь, что за ней открывается целый мир. Действительно, начиная говорить о Белинском, невозможно оставить в стороне ни Пушкина, ни Герцена, ни Бакунина. А затрагивая Герцена или Бакунина, невозможно не говорить о Марксе, Чернышевском, Николае I и Александре II, крепостном праве и европейских революциях 1848 года. Распахнутая дверь превращается в анфиладу. Материал в какой-то степени начинает диктовать автору. Можно даже сказать — материал оказывается сильнее автора, вызывая размышления и ассоциации, которых тот даже и не имел ввиду.

И фигура Белинского — одна из центральных в первой части трилогии — далеко не случайна, как не случайна и та особая роль, которая выпала на долю художественной литературы в России 1830-1840-х годов.

Этот образ неловкого, стеснительного человека, бедняка-«разночинца», ощущающего свою чуждость в великосветских салонах, но преображающегося и вырастающего выше собственного роста, едва только речь заходит о вещах принципиальных, задевающих самую суть его философских, эстетических и политических взглядов — удивительно точно схвачен автором, хотя и сыгран «с перегибом» — о чем речь ниже. Белинский, на званом обеде при всех бросающий в лицо крепостнику-помещику напоминание о гильотине — да, это действительно тот самый «неистовый Виссарион», каким его рисуют воспоминания современников.

Белинский как характер не просто раскрывается — он эволюционирует. От апологии «искусства ради искусства», от оправдания действительности гегелевским все действительное разумно, все разумное — действительно, в чем его упрекнет в пьесе Герцен как в «интеллектуальном самоубийстве» — до её беспощадного обличения и революционного демократизма.

Виссарион
Белинский
Итак, ты принимаешься за философию! Доброе дело! — пишет он одному из своих знакомых в 1837 году, — Только в ней ты найдешь ответы на вопросы души твоей; только она даст мир и гармонию душе твоей и подарит тебя таким счастием, какого толпа и не подозревает и какого внешняя жизнь не может ни дать тебе, ни отнять у тебя. Ты будешь не в мире, но весь мир будет в тебе. В самом себе, в сокровенном святилище своего духа найдешь ты высшее счастие, и тогда твоя маленькая комнатка, твой убогий и тесный кабинет будет истинным храмом счастия. Ты будешь свободен, потому что не будешь ничего просить у мира, и мир оставит тебя в покое, видя, что ты ничего у него не просишь. Пуще всего оставь политику и бойся всякого политического влияния на свой образ мыслей. Политика у нас в России не имеет смысла, и ею могут заниматься только пустые головы.

И это обобщение имеет свой глубокий подтекст. После того, как общественный подъем начала века оборвался с разгромом движения декабристов, политика сосредоточилась в узком кругу сановников. Николай I на волне падения хлебных цен в Европе сделался мало того, что жандармом, но еще и кредитором значительной части дворянства — едва ли не единственного на тот момент в России общественного слоя — носителя образования и культуры, заложившего свои имения в Государственном банке. Какая уж тут политика!

Немного позднее — в середине 1840-х годов — Маркс напишет: Немцы размышляли в политике о том, что другие народы делали. То, что в Германии делала философская критика, в России, гораздо сильнее сдавленной крепостными порядками и самодержавным деспотизмом, отчасти досталось на долю художественной литературы и литературной критики, которые берутся за дело, когда политическая реакция делает невозможной ни философию, ни политическую публицистику. Там «для отвода глаз цензуре» служил «философский плащ», тут — литературный. Художественное осмысление в какой-то степени начинает заменять философское и политическое. Литературная же критика, в свою очередь, вынуждена говорить об отношении литературы к жизни, а значит, хотя бы и между строк, — и о самой жизни.

Не бывает искусства вне времени и пространства. «Искусство ради искусства», стремление замкнуться в «сокровищнице духа», в определенный период тоже может быть выражением неосознанного протеста — по меньшей мере, протеста против официозного лизоблюдства и пошлости. Нужно только суметь понять контекст.

Берег
Утопии
Ты помнишь, в детстве были такие картинки-загадки [...], — спрашивает впервые появляющийся в пьесе Герцен, — Вроде бы обыкновенные рисунки, но с ошибками — часы без стрелок; тень падает не в ту сторону; солнце и звезды одновременно на небосводе. И подпись: „Что не так на картине?“. Твой сосед по парте исчезает ночью, и никто ничего не знает. Зато в парках подают мороженое на любой вкус. Что не так на картине?.. Молодые дамы и господа скользят лебедиными парами по катку. Колонна поляков, бряцая кандалами на ногах, тащится по Владимирской дороге. Что не так на картине?.. С некоторых пор профессор Павлов, подмигивая, пристает к нам с философскими вопросами. „Вы желаете понять природу реальности? Ну-с, а что мы понимаем под реальностью? А под природой? А что мы понимаем под пониманием?“.

А ведь это философия. Но в Московском университете философию преподавать запрещено. Она представляет угрозу общественному порядку. Профессор Павлов читает курс по физике и агрономии, и лишь центробежная сила относит его от чересполосицы к философии природы Шеллинга...

Рассуждения о философском абсолюте постепенно делаются смешны — и в пьесе диалоги Белинского, Бакунина и Станкевича совершенно замечательны в этом плане — в мире, где существуют реальная любовь, ненависть, цензура, туберкулез... и сельское хозяйство. ПрямухинскаяУсадьба Прямухино (сейчас село Прямухино) — родовое имение дворянской семьи Бакуниных в Тверской губернии, где родился и провёл свои ранние годы революционер и идеолог анархизма Михаил Бакунин идиллия семейства Бакуниных оказывается стоящей не на трех китах, а на спинах пятисот крепостных «душ». Идеалистическая философия действительно оказывается в этом мире только лишь «тенью на стене пещерыМетафора из диалога Платона «Государство», известная как «платоновская пещера» (Миф о пещере)». Вчерашние оторванные от жизни мечтатели, ценители «искусства ради искусства» один за одним становятся материалистами, социалистами и революционерами.

Девятью годами позже на другом конце Европы молодой журналист и доктор философии, прослушав в ландтаге дебаты по законопроекту о наказаниях за кражу леса, задастся тем же вопросом — что не так на картине? И это будет Карл Маркс.

Карл
Маркс
Война немецким порядкам! Непременно война! Эти порядки находятся ниже уровня истории, они ниже всякой критики, но они остаются объектом критики, подобно тому как преступник, находящийся ниже уровня человечности, остаётся объектом палача. [...] Критика выступает уже не как самоцель, а только как средство. Её основной пафос — негодование, её основное дело — обличение. [...] Надо сделать действительный гнёт ещё более гнетущим, присоединяя к нему сознание гнёта; позор — ещё более позорным, разглашая его. [...] Надо заставить народ ужаснуться себя самого, чтобы вдохнуть в него отвагу. Этим будет осуществлена непреодолимая потребность немецкого народа, а потребности народов сами являются решающей причиной их удовлетворения...
1844 год

Из письма Белинского Гоголю:

Виссарион
Белинский
Вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиетизме, а в успехах цивилизации, просвещения гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, сколько веков потерянного в грязи и навозе, права и законы, сообразные не с учением церкви, а со здравым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, их исполнение... Вот вопросы, которыми тревожно занята Россия в ее апатическом полусне!
1847 год

Разлагающееся дворянское землевладение и растущие промышленность и торговля рождают новый слой людей, предъявляющих спрос на новые идеи и пытающихся осознать свое место в обществе. Именно эти обедневшие дворяне, разночинцы, купцы, студенты будут выхватывать друг у друга каждый новый номер «Современника», отыскивая и угадывая в нем даже не подписанные статьи Белинского именно через этот обличительный пафос. Замечательна характеристика, какую дает Белинскому в пьесе Бакунин-старший: Если господин Белинский литературный критик, то им был и Робеспьер!

Виссарион
Белинский
Ты знаешь мою натуру, — выскажется он несколько ранее в письме своему приятелю Боткину, — она вечно в крайностях... Я теперь в новой крайности, — это идея социализма, которая стала для меня идеею идей... альфой и омегой веры и знания... она для меня поглотила и историю, и религию, и философию. И потому ею я объясняю теперь жизнь мою, твою и всех, с кем я встречался на пути жизни.
Бедствия народа в Париже выше всякой меры превосходят самые смелые выдумки фантазии... Но искры добра еще не погасли во Франции, — они только под пеплом и ждут благоприятного ветра, который превратил бы, их в яркое и чистое пламя. Народ — дитя, но это дитя растет и обещает сделаться мужем, полным силы и разума... Он еще слаб, но он еще один хранит в себе огонь национальной жизни и свежий энтузиазм убеждения, погасший в слоях образованного общества — напишет Белинский в статье о романах Эжена Сю.

Нарождающиеся классы с любопытством и надеждой смотрят на сформировавшиеся, по любым доходящим до них отрывкам впитывают и оценивают идеи. В 1843 году в русских «толстых» журналах будут печатать полемические статьи молодого Энгельса против Шеллинга. Еще несколько лет спустя русский журналист Анненков попросит Маркса дать ему разъяснение относительно сочинений Прудона. Ответное письмо Маркса станет практически наброском «Нищеты философии». Приближающаяся европейская буря неизбежно заденет и полусонную романовскую монархию.

Стержень конфликта

Стержень всей трилогии — интеллигенция и ее отношение к революции. Именно поэтому фигуры из давно ушедших времен словно освещаются особым светом. Давно отзвучавшие споры приобретают новое дыхание. Тургенев, Белинский, Герцен, Огарев, Бакунин — жизнь и ее отражение, литература и революция, как им и положено, связываются воедино.

Вульгарно было бы упрекать Стоппарда за то, что он — не марксист. Он по-своему честен и этого достаточно. В конце концов, по Стендалю, Роман — это зеркало, с которым идешь по большой дороге. А еще точнее, зеркало — это сам автор. Но в том-то и дело, что это зеркало — живое, способное по собственной воле выпячивать или искажать те или иные образы. А дальше уже дело критики — соотнести образы с действительностью, попытаться понять, почему произошло искажение и, при необходимости, вправить вывихи.

Две фигуры проходят насквозь всю трилогию: Бакунин и Герцен. Ироничный рационалист и реалист Герцен противостоит наивному, увлекающемуся и непостоянному, но, несомненно, мужественному авантюристу Бакунину. Из них двоих Герцен — несомненно, центральный персонаж трилогии, все симпатии и автора, и режиссера — на его стороне.

Герцен у автора — воплощение интеллигенции. А потому для начала стоит попытаться разобраться с самим этим понятием. Устами своих героев Стоппард так определяет интеллигенцию: Интеллектуальная оппозиция, воспринимаемая как общественная сила. Один из рецензентов оценил это определение как «емкое и едкое». Но это впечатление обманчиво. «Оппозиция» предполагает недовольство, так же как и «общественная сила» — общество. Но не может быть общества «вообще», общество, как и истина, всегда конкретно. Равно как и недовольство всегда будет вырастать из противоречий, существующих между различными частями общества. «Интеллигенции» как некоему слою людей, занятых умственным трудом и существующем в обществе, разделение труда отводит роль формирования «идеологии», то есть в конечном счете — осмысления этих общественных противоречий.

Взятая под этим углом зрения, трилогия все же производит противоречивое впечатление. Нет, положительно, в нарисованной автором картине что-то не так. Часы действительно оказываются без стрелок, а тень отбрасывается не в ту сторону. Попробуем прояснить, почему.

Завязка трилогии — ее первая часть — посвящена формированию того нового политического поколения, которое придет на смену декабристам. Отчасти мы уже говорили об этом, затронув Белинского. Герцен порицает Белинского в период чрезмерного увлечения того гегелевской философией — за примирение с действительностью. Он возмущен деспотизмом российского самодержавия в исполнении Николая I — арестами, ссылками и телесными наказаниями в Инженерном училище.

Он порицает половинчатость своих предшественников, ставших слишком умеренными, бросая в лицо ПолевомуНиколай Полевой (1796-1846) — русский писатель, драматург, литературный и театральный критик, журналист, историк. В 1830-х годах написал 6 томов «Истории русского народа», в которой объяснял многие процессы исходя из государственнических интересов.:

Александр
Герцен
Да. Мы отвергли наше право быть надсмотрщиками в стране узников. Здесь дышать нечем, никакого движения. Слово стало поступком, мысль — действием. За них карают строже, как за преступление. Мы — революционеры с тайным арсеналом социальных теорий, а вы такой же старомодный консерватор, как и те, с кем вы сражаетесь всю вашу жизнь.

Он доходит, наконец, и до революционного понимания гегелевской философии:

Берег
Утопии
Народ не потому штурмует Бастилию, что история развивается зигзагообразно. Наоборот, история идет зигзагом потому, что народ, когда ему уже невмоготу, штурмует Бастилию. Если поставить философию Гегеля на ноги, то окажется, что это — алгебра революции.

И даже готов стать на сторону рабочих против буржуазной республики:

Берег
Утопии
Тургенев! Ты мне говоришь о вкусе? Республика ведет себя как монархия, которую она сменила не потому, что кого-то подводит вкус. Это республика только с виду; только по риторике: Vive la République! Оказывается, существование республики делает революцию ненужной. Более того — нежелательной. Зачем делиться властью с невеждами, которые строили баррикады. Ведь они слишком бедны, чтобы с ними считаться. Только не думай, что сегодняшним днем все и кончится. Когда с этого котла сорвет крышку, разнесет всю кухню. Когда рабочие повышибают двери и возьмут власть, все твои культурные ценности и тонкости, которые ты называешь торжеством порядка, сожгут в печи или отправят в выгребную яму. Пожалею ли я о них? Да, пожалею. Но раз мы вкусно поужинали, нечего жаловаться когда официант говорит: L’addition, messieurs! („Счет, господа!“)

Но это — высшая точка его эволюции. В художественной форме, может быть, сам не осознавая того, Стоппард попадает в точку — дальнейший ход духовного развития интеллигенции определяется не мыслями в ее голове, а исходом борьбы рабочих с буржуазией на парижских улицах. В мире, где массы штурмуют бастилии, а омнибусы развозят трупы расстрелянных рабочих, для интеллектуалов не существует башни из слоновой кости, где они могли бы спрятаться.

Александр
Герцен
Вечером 26 июня мы услышали, после победы „Насионаля“ над Парижем, правильные залпы с небольшими расстановками... Мы все взглянули друг на друга, у всех лица были зеленые... „Ведь это расстреливают“, — сказали мы в один голос и отвернулись друг от друга. Я прижал лоб к стеклу окна. За такие минуты ненавидят десять лет, мстят всю жизнь. Горе тем, кто прощают такие минуты!
Былое и думы. 1868 год

«Кораблекрушение» — название второй части трилогии — безусловно, отсылает к поражению европейской революции 1848–49 годов. С расстрелами, разгонами демонстраций, военно-полевыми судами, установлением диктаторских режимов начинается неизбежная деморализация и откат. Ход истории оказывается выше понимания вчерашних «интеллектуалов».

Берег
Утопии
Ни у кого нет карты. Карты вообще нет. На Западе в следующий раз может победить социализм, но это не конечная точка истории. Социализм тоже дойдет до крайностей, до нелепостей, и Европа снова затрещит по швам. Границы изменятся, нации расколются, города заполыхают... рухнет закон, образование, промышленность, загниют поля, к власти придут военные, а капиталы вывезут в Англию и Америку... Снова начнется война между босяками и обутыми. Она будет кровавой, скорой и несправедливой, и Европа после нее станет похожа на Чехию после Гуситских войн. Тебе жаль цивилизации? Мне тоже жаль.

Конечно, это — не подлинные высказывания Герцена, а авторская реконструкция, навеянная сборником его эссе «С того берега». Это — оппозиция всему: разбитому в боях пролетариату, равно как и расстреливающей его буржуазии.

Разочарованный Герцен солидаризируется с разочарованным ГервегомГеорг Гервег (1817-1875) — немецкий революционно-демократический поэт и публицист. Его сборник «Стихи живого человека» (1843) содержал в себе новаторский революционный призыв к действию, а также к свободе для поэта и творческого человека участвовать в политической жизни. Книга вызвала широкий резонанс по всей Европе. Гервег также принимал участие в революции 1848 года в Германии.:

Берег
Утопии
Г е о р г: [...] оказывается, истории наплевать на интеллектуалов. История — как погода. Никогда не знаешь, что она выкинет. Но, бог мой, как мы были заняты! — суетились из-за падения температуры, кричали ветрам, в какую сторону дуть, вступали в переговоры с облаками на немецком, русском, французском, польском языках... и радовались каждому солнечному лучу как доказательству наших теорий...

Г е р ц ен (о Георге): Он последний настоящий русский во всем Париже

Ах, да! Остается же еще возможность попытаться уйти в личную жизнь, построить среди всеобщего хаоса свой счастливый изолированный мирок. Но и он рано или поздно разбивается о действительность. Это не так ярко проходит в пьесе, но для самого — реального — Герцена была отчетливо видна связь семейной драмы с контрреволюцией. Всеобщий политический упадок неизбежно меняет и переделывает вчерашних восторженных молодых людей, распевавших «Марсельезу» и шедших с флагами во главе демонстраций. Что случилось? Да просто революции закончились...

Второстепенные персонажи и реальность

Бывают ситуации, когда второстепенные персонажи становятся не менее важны для понимания логики и хода мыслей автора, чем главные. И «Берег утопии» дает этому несколько замечательных примеров.

Берег
Утопии
Сцена в Париже. Март 1848 года.

Б а к у н и н: Я живу в казармах республиканской гвардии. Вы не поверите, я в первый раз в жизни встретился с пролетариями.

М а р к с: Правда? И на что они похожи?

Чуть далее: карикатурно сыгранный Маркс с обращенной к Гервегу репликой:

Авантюрист! Судьба Европы решится в схватке пролетариата с буржуазией! Кто дал тебе право вмешиваться в экономическую борьбу со своими глупостями?

Но на этой картине не просто что то, на ней всё не так! Бакунин находился в Европе с конца 30-х, а с середины 40-х годов участвовал, как и Маркс, в деятельности различных тайных обществ, состоявших главным образом из рабочих. Бакунин и в тот период, и позже, несмотря на глубокие разногласия между ними, высказывал искреннее уважение к Марксу:

Михаил
Бакунин
Маркс был тогда гораздо более крайним, чем я... Я тогда и понятия не имел о политической экономии, и мой социализм был чисто инстинктивным. Он же, хотя и был моложе меня, уже был атеистом, ученым-материалистом и сознательным социалистом. [...] Мы довольно часто встречались, потому что я очень уважал его за его знания и за его страстную и серьезную преданность делу пролетариата [...] *Из французских рукописей М. Бакунина 1871 года, периода разгара борьбы между Бакуниным и Марксом за лидерство в Интернационале. Цитируется по: Ю. М. Стеклов, Борцы за социализм, ч. I, M. — Правда, 1923, стр. 258.

В марте 1848 года тем более ни у одного из них не было оснований иронизировать друг над другом по поводу первого знакомства с пролетариатом.

Более того. Маркс имел полное право негодовать на авантюризм Гервега. Тот и впрямь вмешивался в борьбу — только не «экономическую», а самую что ни на есть политическую — действительно с «глупостями»: проектом Демократического немецкого общества с его «Демократическим легионом». Созданный и вооруженный на деньги французского Временного правительства, преследующего вполне определенную цель: как можно быстрее удалить из Франции беспокойных немецких рабочих-эмигрантов, ослабив тем самым пролетарскую партию, — по мысли Гервега и БорнштедтаАдальберт фон Борнштедт (1808-1851) — немецкий публицист, был членом Союза коммунистов, исключен из Союза в марте 1848 года. Один из организаторов добровольческого легиона, принявшего участие в баденском восстании в апреле 1848 года. Как стало известно впоследствии, был связан с прусской полицией., демократический легион одним своим появлением на территории Германии должен был вызвать революцию. Этого, разумеется, не произошло и не могло произойти. Авантюра Гервега кончилась вполне ожидаемым разгромом «Легиона» войсками южнонемецких государств и стоила десяткам людей жизни или тюремного заключения. В экономическую же борьбу Гервег и Борнштедт как раз если и вмешивались, то тоже с «глупостями» — последний будет исключен из «Союза коммунистов» как раз за то, что не признает антагонизма и борьбы между классом пролетариев и классом буржуазии.

Небольшая деталь: из переписки Маркса видно, что он и Энгельс выступали против авантюры Гервега на открытых народных собраниях, да еще при этом не боясь навлечь на себя недовольство возбужденных масс. Неправда ли — совсем непохоже на салонный кружок Герцена?

Маркс подойдет к решению сходной задачи совершенно по-другому. Члены «Союза коммунистов» будут перебрасываться в Германию небольшими группами, без барабанного боя и пышных мундиров, будут растворяться в массах и вести незаметную на первый взгляд работу революционной агитации. Сам Маркс проведет остаток 1848-го и половину 1849 года на посту главного редактора «Новой рейнской газеты» — освещая и анализируя ход европейской революции, постоянно давая своим сторонникам программу борьбы и отбивая непрерывные нападки полиции, цензуры и реакционной прессы.

В критический момент Германской революции, исчерпав все возможности пропаганды, Энгельс и другие члены Союза коммунистов вступят в ряды революционной Баденско-Пфальцской армии. Энгельс благополучно проведёт всю эту трагикомическую кампанию адъютантом одного из самых способных и энергичных командиров, тоже члена «Союза», Августа Виллиха. Близкому другу Маркса и Энгельса — Иосифу Моллю — повезет меньше: он будет убит в одном из боев.

Михаил Бакунин тоже с началом революции бросится в гущу событий. Маркс и Энгельс, жестоко критикуя Бакунина за безжизненную теорию «демократического панславизма», играющую на руку российскому самодержавию, тем не менее будут отдавать должное энергии и храбрости Бакунина-революционера.

Стоппард-художник бывает удивительно тонок и точен. Например, вот отрывок из пьесы, замечательно написанная и сыгранная сцена свидания Бакунина с адвокатом в саксонской тюрьме:

Берег
Утопии
Б а к у н и н: Когда я приехал, я использовал Дрезден в качестве базы для подготовки разрушения Австрийской империи; но недели через две тут разразилась революция против короля Саксонии, и я к ней присоединился... Вагнер сказал, что идет в ратушу, чтобы посмотреть, что там происходит. Я пошел с ним. Как раз провозгласили временное правительство. Его члены были в полной растерянности. Бедняги не имели ни малейшего представления о том, как делаются революции, так что я взял все на себя... Королевские войска ждали подкрепления из Пруссии, так что нельзя было терять ни минуты. Я принял решение разобрать железную дорогу и указал, где расставить пушки... (смеется). Говорят, будто я предложил повесить на баррикаду „Сикстинскую мадонну“, исходя из того, что пруссаки окажутся слишком образованными, чтобы палить в Рафаэля...

Теперь сравним её с отрывком из книги Энгельса «Революция и контрреволюция в Германии»:

Фридрих
Энгельс
В Дрездене уличная борьба продолжалась четыре дня. Мелкие буржуа Дрездена, „городская гвардия“, не только не принимали участия в борьбе, но во многих случаях поддерживали действия войск против восставших. Последние опять-таки состояли почти исключительно из рабочих окрестных промышленных округов. Они нашли способного и хладнокровного командира в лице русского эмигранта Михаила Бакунина, который впоследствии был взят в плен и в настоящее время находится в заточении в крепости Мункач в Венгрии. В результате вмешательства многочисленных прусских войск это восстание было подавлено...

Можно было бы возразить, что приведенные выше реплики — взгляд на Маркса глазами Герцена, тем более что последующие явления Маркса в пьесе произойдут где-то на грани сна и реальности. Но это возражение будет неубедительным. Если мы видим всех персонажей своими собственными глазами — Бакунина как Бакунина, Чернышевского как Чернышевского, Белинского и Тургенева как Белинского и Тургенева, то даже если допустить, что Маркса мы видим глазами Герцена — и в этом случае за подобным приемом должен стоять какой-то смысл. Но прежде чем это выяснить, рассмотрим взаимоотношения Герцена еще с одним второстепенным персонажем.

Герцен и Чернышевский

Диалог Чернышевского и Герцена — одно из самых сильных мест трилогии, в некотором роде — ее кульминация. Но... опять-таки, если понимать контекст, который во многом остается вне сюжета пьесы. В принципе, Стоппард правильно определяет политическую суть их конфликта в диалоге Герцена и Тургенева, предшествующем появлению Чернышевского:

Берег
Утопии
Т у р г е н е в: Слово „либерал“ теперь стало ругательным, как „недоумок“ или „лицемер“... Оно означает любого, кто предпочитает мирные реформы насильственной революции — то есть таких, как ты и твой „Колокол“.

Г е р ц е н: Эти люди, кажется, читают только ту часть „Колокола“, которая приводит их в ярость. Чернышевский нас осуждает за то, что мы поддерживаем царя в его борьбе с рабовладельцами. Но, будь то реформа сверху или революция снизу, мы сходимся на том, что освобождение крестьян есть абсолютная цель

С 1855 года Герцен начинает издавать заграницей альманах «Полярная звезда» а вслед за ним — в 1857 году — газету «Колокол» — первые русские издания, недоступные царской цензуре. Постепенно налаживается сеть распространителей, каналы и методы доставки в Россию нелегальной литературы. На пике общественного подъема, последовавшего за смертью Николая I и предшествовавшего освобождению крестьян и политическим реформам начала 60-х годов, тираж «Колокола» в 2,5 — 4 тыс. экз. будет сопоставим с официальными изданиями — около 10 тыс.

Но проблема в том, что к тому времени изменится уже сам Герцен. Мало что останется от молодого человека, мечтавшего отомстить за декабристов и увидевшего в философии Гегеля «алгебру революции». Да, сохранится прежний блестящий слог. Но за блестящим слогом в открытом письме Александру II, занявшему трон отца, будут скрываться весьма умеренные требования:

— освобождение слова от цензуры,
— освобождение крестьян от помещиков,
— освобождение податного состояния от побоев (отмена телесных наказаний).

Открытым, однако, останется главный вопрос: кто и как осуществит эти требования. К июлю 1859 года — моменту объяснения Герцена и Чернышевского — центральный из этих вопросов: освобождение крестьян в смысле юридической свободы будет уже «абсолютной целью» для весьма многочисленной части правящего класса, включая царя. Царь вовсе не будет «бороться с рабовладельцами» — он будет колебаться и искать компромисс между разными группами «рабовладельцев». Речь будет идти о совершенно других вещах — о судьбе крестьянского и помещичьего землевладения.

Получат ли крестьяне землю и сколько? Будут ли они освобождены бесплатно или должны будут возмещать стоимость своей свободы помещикам? Проекты решений созданных царем комиссий по крестьянскому вопросу — дворянских комиссий! — просочились в европейскую печать уже в конце 1858 года и ясно давали понять, что освобождение крестьян будет проведено по наихудшему для них сценарию.

Либеральные помещики — основная аудитория Герцена — повязанные долгами под залог имений, не прочь были решить свои финансовые проблемы за счет крестьян и сохранить для своих поместий гарантированные рабочие руки. Для тех же, не связанных с помещичьим землевладением буржуазно-демократических «разночинных» кругов, воплощением которых стал Чернышевский, «насильственная революция» действительно была едва ли не предпочтительнее такой «мирной реформы», которая представляла собой ограбление большинства населения. Именно поддержка таких «мирных реформ» сделала слово «либерал» практически ругательством.

Именно к этому периоду — 1858 году — относится весьма остроумная и меткая сравнительная характеристика, данная Чернышевским демократам и либералам:

Николай
Чернышевский
У либералов и демократов существенно различны коренные желания, основные побуждения. Демократы имеют в виду по возможности уничтожить преобладание высших классов над низшими в государственном устройстве, с одной стороны, уменьшить силу и богатство высших сословий, с другой — дать более веса и благосостояния низшим сословиям. Каким путем изменить в этом смысле законы и поддержать новое устройство общества, для них почти все равно. Напротив, либералы никак не согласятся предоставить перевес в обществе низшим сословиям... Демократ из всех политических учреждений непримиримо враждебен только одному — аристократии; либерал почти всегда находит, что только при известной степени аристократизма общество может достичь либерального устройства. Потому либералы обыкновенно питают к демократам смертельную неприязнь, говоря, что демократизм ведет к деспотизму и гибелен для свободы...

Однако, «Колокол» продолжал в своих статьях сеять либеральные иллюзии, даже в своей критике не поднимаясь выше чиновников определенного уровня, чтобы случайно не затронуть «доброго» царя. Естественно, такая сервильность вольной прессы, сводившая на нет всю агитационную ценность неподцензурной печати, не могла не раздражать редакцию «Современника», во главе которой стояли Добролюбов и Чернышевский.

Известны характеристики, которые в этой связи давал Герцену и весьма осторожной обличительной политике «Колокола» Добролюбов:

Николай
Добролюбов
Вслушайтесь в тон этих обличений! Ведь каждый автор говорит об этом так, как будто бы всё зло в России происходит только оттого, что становые нечестны или городовые грубы! Нигде не указана была тесная и неразрывная связь, существующая между различными инстанциями, нигде не проведены были последовательно и до конца взаимные отношения разных чинов...

Однако хороши наши передовые люди. Успели уж пришибить в себе чутье, которым прежде чуяли призыв к революции, где бы он ни слышался и в каких бы формах ни являлся. Теперь уж у них на уме мирный прогресс, при инициативе сверху, под покровом законности...

В подцензурной печати подобные мысли, конечно, приходилось проводить намеками и полунамеками. Но рядовой читатель того времени хорошо умел читать между строк. Герцен, раздраженный критикой «молодежи» в свой адрес, и опасаясь того, что чрезмерно, по его мнению, радикальная позиция Чернышевского оттолкнет от движения либералов, откликнулся той самой статьей Very dangerous!!! («Очень опасны»), в которой упрекнул его фактически в том, что, критикуя «Колокол» он работает на царское правительство:

Александр
Герцен
По этой скользкой дороге можно досвистаться не только до Булгарина и ГречаДва наиболее официозных журналиста того времени, но (от чего боже сохрани) и до Станислава на шею!

Обвинение было серьезным и в попытке переубедить Герцена редакция «Современника» уговорила поехать в Лондон Чернышевского. Сведения об их встрече скудны. Сохранились характеристики, данные ими друг другу.

Чернышевский о Герцене:

Николай
Чернышевский
Какой умница, какой умница... и как отстал... Ведь он до сих пор думает, что продолжает остроумничать в московских салонах.... А время идет теперь с страшной быстротой: один месяц стоит прежних десяти лет. Присмотришься — у него все еще в нутре московский барин сидит

Герцен о Чернышевском:

Александр
Герцен
Удивительно умный человек... и тем более при таком уме поразительно его самомнение. Ведь он уверен, что „Современник“ представляет из себя пуп России. Нас, грешных, они совсем похоронили. Ну, только, кажется, уж очень они торопятся с нашей отходной — мы еще поживем

И два коротких замечания Чернышевского, сделанных в разное время:

Николай
Чернышевский
Я нападал на Герцена за чисто обличительный характер „Колокола“. Если бы, говорю ему, наше правительство было чуточку поумнее, оно благодарило бы вас за ваши обличения; эти обличения дают ему возможность держать своих агентов в узде, в несколько приличном виде, оставляя в то же время государственный строй неприкосновенным, а суть-то дела именно в строе, а не в агентах. Вам следовало бы выставить определенную политическую программу, скажем, — конституционную, или республиканскую, или социалистическую; и затем всякое обличение являлось бы подтверждением основных требований ваших; вы неустанно повторяли бы свое: ceterum censeo Carthaginem delendam esse („Карфаген должен быть разрушен“)

Когда я кончил, Герцен окинул меня олимпийским взглядом и холодным поучительным тоном произнес такое решение: „Да, с вашей узкой партийной точки это понятно и может быть оправдано; но с общей логической точки зрения это заслуживает строгого осуждения и ничем не может быть оправдано“

Узкая партийная точка зрения Чернышевского оказывается на деле точкой зрения крестьянского большинства, кровно заинтересованного в полном уничтожении помещичьего землевладения. А какова же «общая логическая точка зрения»? Существует ли она? Действительно, только московский барин мог предполагать общую точку зрения для крестьянина, и для помещика, живущего за его счет, для студента-разночинца и для полицмейстера.

Стоппард художественным путем реконструирует этот диалог и, за исключением нескольких мелких деталей, реконструирует удачно. Горькая отповедь Чернышевского на слова Герцена о том, что «в оппозиции нет больше радости» отменно четко проводит черту между уходящим типом дворянского революционера и революционером-разночинцем:

Берег
Утопии
Я читал ваши книги — „С того берега“ и „Письма из Франции и Италии“. Дело было не в вашей радости, а в вашем страдании, в вашем гневе... ну да, и в изящном стиле тоже. А ваше хлесткое презрение, ваша логика, как вы расправлялись с напыщенностью, иллюзиями, мелочностью!.. Я восхищался вами. А теперь я не могу вас больше читать. Я не хочу вашего блеска. Меня от него тошнит. Я хочу черного хлеба фактов и цифр, анализа. [...] Вы и ваши друзья вели привычную жизнь представителей высшего класса. Ваше поколение было романтиками общего дела, дилетантами революционных идей. Вам нравилось быть революционерами, если только вы ими действительно были. Но для таких, как я, это был не отказ от своего социального положения, а результат нашего социального положения. [...] Мне не нравится моя жизнь... Я не стану верить в благие намерения царя. Я не стану верить в благие намерения правительства: власть не будет рубить сук, на котором сидит. И прежде всего я не стану слушать, что вы болтаете в „Колоколе“ о прогрессе. Провести реформы пером нельзя — это самообман. Нужен только топор.

Ответ Герцена тоже хорош в своем роде — он вполне корреспондирует и с тем, что Чернышевский писал о либералах, и с тем, что нам приходится слышать от либералов сегодняшних:

Берег
Утопии
Порядок? [...] Кто будет устанавливать порядок? Ах да, разумеется — вы будете! Революционная аристократия. Потому что крестьянам нельзя доверять, они слишком темны, слишком беспомощны, слишком пьяны. Они такие и есть — это правда... А что, если они вас не захотят? [...] Вы будете их принуждать ради их собственного блага? Вам потребуются помощники. Может быть, придется завести собственную полицию. Чернышевский! Неужели мы освобождаем народ от ига, чтобы установить диктатуру интеллектуалов?

Самое страшное, что может представиться Герцену — раскол среди «интеллектуалов»:

Берег
Утопии
Г е р ц е н (Чернышевскому): Я больше всего боялся, что возникнет пропасть между интеллектуалами и массами, как на Западе. Но я не мог себе представить еще худшего, что трещина разделит нас, тех немногих, кто хочет для России одного и того же.

Ч е р н ы ш е в с к и й: Трещина не так велика, чтобы вы не могли через нее переступить
.

В итоге каждый останется при своем мнении. В реальности Герцен согласится несколько умерить тон — как будто все дело только в «тоне протеста» — и принесет (в завуалированной форме) свои извинения редакции «Современника». Но ведь Чернышевскому были нужны от него не личные извинения! «Колокол» так и не выдвинет никакой программы и не превратится до конца из органа либеральных обличений в орган революционной пропаганды.

Пока «Колокол» будет прославлять указ об отмене крепостного права, а Герцен — устраивать банкеты в честь «царя-освободителя», «Современник» — а писать о «крестьянском вопросе» полностью запретит цензура — будет в течение всего 1861 года хранить презрительное красноречивое молчание. То, что не удалось сказать ни через легальную печать, ни через «Колокол», Чернышевский и его товарищи скажут языком нелегальных прокламаций. Позднее Чернышевский пойдет за них на каторгу, хотя его авторство так и не будет никогда убедительно доказано.

Да, после того, как обманный характер реформы станет очевиден, а по России прокатится волна жестоко подавленных правительством крестьянских выступлений, после того, как будет арестован и осужден Чернышевский, Герцен напишет по этому поводу немало справедливых и гневных слов. Но время будет уже упущено. Радикальная молодежь отшатнется от него за отказ от призыва к революции, либералы — за поддержку восстания в Польше. Из нескольких тысяч подписчиков у «Колокола» останется всего пять сотен. «Колокол» проиграет.

Когда-то, в молодости, Полевой в ответ на упрек в консерватизме предупредит Герцена: Появится некий молодой человек и с улыбкой скажет: „Проваливайте, вы отстали от жизни!..“

В финале третьей части СлепцовАлександр Слепцов (1836-1906) — русский революционер, один из организаторов общества «Земля и Воля» действительно говорит ему:

Берег
Утопии
Нас не интересует ваша занудная, избитая, сентиментальная привязанность к воспоминаниям и устаревшим идеям. Уйдите с дороги — вы отстали от времени

И против этого приговора Герцену бессмысленно апеллировать к прошлому:

Берег
Утопии
Ваш герой, Чернышевский, согласился бы со мной. Он был против террора. У нас с ним было больше общих взглядов, чем разногласий. Мы дополняли друг друга...

Ответ убийственно прост и очевиден:

Берег
Утопии
Его будет не просто спросить, он отбывает четырнадцать лет каторги. Не так ли? ... Между вами нет ничего общего. В вашей философии жизни, политических взглядах, характере, мельчайших деталях частной жизни вы и Чернышевский так далеки друг от друга, что дальше некуда... Официант: L’addition, messieurs! („Счет, господа!“)

За некоторые решения искренне хочется сказать автору «Браво!»

Складывая мозаику

Пьесы Стоппарда традиционно похожи на мозаику. И разбор их невольно превращается в нее же. Что ж, наступает момент сложить все кусочки вместе.

Вернемся к вопросу о том, что образ Герцена — это взгляд Стоппарда как художника на роль интеллигенции в обществе. Его место — находясь на берегу, произносить приговор над действительностью. Приговор едкий или меткий, желчный или ироничный, но в любом случае — приговор наблюдателя, способного примириться с исходом борьбы, но неспособного занять место в рядах одной из борющихся сторон и остаться там до конца.

Мы проделываем с ним шаг за шагом, до последнего L’addition, messieurs!, всю эволюцию от юношеского романтичного увлечения революцией до старческого умеренного либерализма с его верой в постепенный прогресс и бесконечными отповедями «революционной элите». Неважно в данном случае, таков ли был реальный Герцен, сейчас перед нами — художественный образ в рамках допустимого. Нам даже дают взглянуть на другую сторону, периодически показывая эту самую революционную элиту — иногда это получается почти убедительно. И всё же на этой картине что-то не так. И только досмотрев трилогию до конца, можно понять, что же именно. Финальные монологи! Финальные монологи Маркса и Герцена изрядно портят всё дело. То, что раньше было замечательно тонкой пьесой, превращается в третьеразрядный китч. Объективность автора, которая раньше нарушалась только отдельными деталями, полностью рушится. Ощущение настолько же мучительно, насколько должны быть мучительны фальшивые ноты для меломана в хорошей музыкальной пьесе.

Автор буквально насильственно впихивает в уста героев собственный текст, собственную философию, не давая их антиподам столь же развернуто ответить. А ведь им есть что возразить.

«Диалектический материализм», который автор вкладывает в уста самого Маркса, означает буквально следующее:

Берег
Утопии
Индустриализация непрерывно расширяется, чтобы насытить рынок самоварами, каноэ, матрешками, которые вкладываются одна в другую... Рабочий все более и более будет отдаляться от результатов своего труда до тех пор, пока Капитал и Труд не сойдутся в смертельном противоречии. Затем наступит последняя титаническая схватка. Финальный поворот великого колеса прогресса, которое должно раздавить поколения трудящихся масс ради конечной победы. Тогда наконец единство и смысл исторического процесса станут ясны даже последнему островитянину и последнему мужику. Разбитые жизни и ничтожные смерти миллионов будут осознаны как часть высшей реальности, высшей морали, которым бессмысленно сопротивляться. Мне видится красная от крови Нева, освещенная языками пламени, и кокосовые пальмы, на которых болтаются трупы по всей сияющей дороге от Кронштадта до Невского проспекта...

На эту бредовую конструкцию, разумеется, следует «гуманистичный» финальный монолог Герцена:

Берег
Утопии
На этой картине что-то не так. Кто этот диалектический Рыжий Кот, с его ненасытной жаждой человеческих жертвоприношений? Этот Молох, который обещает, что всё после нашей смерти будет прекрасно? История не знает цели! У нее нет либретто. Каждую минуту она стучится в тысячи ворот, и привратником тут служит случай. Нужны ум и смелость, чтобы пройти свой путь, пока этот путь переделывает нас, и нет другого утешения, кроме зарницы личного счастья... но если ничто не предопределено, то, значит, все возможно — и именно в этом наше человеческое достоинство... Разрушители напяливают нигилизм, словно кокарду. Они разрушают и думают, что они радикалы. А на самом деле они — разочаровавшиеся консерваторы, обманутые древней мечтой о совершенном обществе, где возможна квадратура круга, где конфликт упразднен по определению. Но такой страны нет, потому она и зовется утопией. Так что пока мы не перестанем убивать на пути к ней, мы никогда не повзрослеем. Смысл не в том, чтобы преодолеть несовершенство данной нам реальности. Смысл в том, как мы живем в своем времени. Другого у нас нет.

Но вспомним, откуда берется образ Рыжего Кота:

Берег
Утопии
Г е р ц е н: [...] Это был благотворительный бал-маскарад, где поднимались бокалы за гегелевские категории. Только когда я увидел там двухметрового рыжего кота, который поднял бокал за абсолютный субъективизм, до меня дошел весь смысл моей ссылки.

Двухметровый рыжий кот, поднимающий тост за абсолютный субъективизм — отличный образ Николая I. Но постмодернизм Стоппарда насквозь идеалистичен. Революция и деспотизм превращаются в апокалиптических чудищ вне времени и пространства.

Если поставить философию Гегеля на ноги, то окажется, что это — алгебра революции. Но в этой картине что-то не так. Судьбы народов подчиняются гегелевскому закону, но каждый из нас в отдельности слишком мелок для такого грандиозного закона. Мы — забава в лапах кота, не ведающего законов, огромного рыжего кота. ... У Кота нет ни планов, ни симпатий, ни антипатий, ни памяти, ни сознания, ни рифмы, ни смысла. Он убивает без цели и милует просто так. Когда он ловит ваш взгляд, дальнейшее зависит не от Кота, а от вас.

Лишенный объективной материальной основы, «субъективизм» станет уже далеко не столь абсолютен. В 1832 году, в ответ на постановку пьесы, которую посчитает для себя оскорбительной, он еще мог грозить Луи-Филиппу послать в Париж миллион зрителей в серых шинелях, которые её освищут. Спустя двадцать с небольшим лет «абсолютный субъективизм» окажется столь же абсолютно бессилен перед натиском винтовых пароходов и нарезных ружей, когда «серые шинели», не имея железных дорог, будут целыми дивизиями исчезать на российских просторах, не дойдя до истекающего кровью Севастополя.

В числе ошибок логики существует подмена понятия. Стоппард же фактически совершает «подмену образа». В финальном монологе Герцена Рыжий кот как символ царского деспотизма превращается в Диалектического рыжего кота. То же самое происходит в с образом Маркса.

Это — не Маркс. Точнее, не реальный Маркс, который, примени Стоппард свой обычный прием, мог бы быть в пьесе реален ровно настолько, насколько реальны Ворцель, Чаадаев или кто-либо еще из второстепенных персонажей, выведенных и сыгранных, хотя и с иронией, но и с несомненной симпатией. Это — злой дух революции. Что-то вроде «диалектического рыжего кота», только в другом обличье. А Злому духу не полагается симпатий. Злой дух даже и не должен все время присутствовать на сцене. Но он обязательно должен появиться в финале, чтобы уж там развернуться во всем своем злодейском великолепии. И в этом смысле Стоппард не обманет ожиданий.

Том
Стоппард
Все самое значительное в общественной мысли, в интеллектуальной борьбе за свободу и ХХ, и даже XXI века — оно намечено уже тут, в России XIX века. Существо вопросов одно и то же. Или мы идем в народ — или мы взрываем царя; или насилие решает проблемы — или оно проблемы создает.
Коммерсантъ, 03.12.2005 г.

Но все, опять же, не так. Да, у истории нет либретто — у нее есть только борющиеся классы. И в зависимости от исхода борьбы перед ними распахиваются только две двери с надписями «революция» и «контрреволюция». «Мы» взрываем царя, потому что поход «в народ» заканчивается на каторге, а за найденные листовки — вешают. Насилие революции становится ответом на насилие правительства. «Диалектического рыжего кота» вне времени и пространства не существует — массы действительно штурмуют Бастилию тогда, когда их терпение иссякает. Задавленные нуждой, голодом и бесправием низшие классы восставали и будут восставать, даже не зная ничего ни о Гегеле, ни о Марксе. Просто потому, что они хотят жить.

Театр — синтетическое искусство. Реальность — историческая реальность, раз речь идет об исторической пьесе — доходит до зрителя через многослойный фильтр авторского замысла, режиссерских решений, игры актеров, работы осветителей, художников — всех тех, о ком неискушенный зритель не знает и знать не должен, но кто, собственно, и создает эмоциональное наполнение спектакля.

Нет, что вы, зрителю ничего не навязывают. Его ненавязчиво подводят к определенным ощущениям, которые должны в итоге вызвать отторжение к революционерам и революции. Отсюда и Белинский, сыгранный «с передержкой», до того, что один из рецензентов назовет его «недотепой», и карикатурный Маркс, и резонерствующий анахронизм Чернышевский.

Вероятно, это действительно стоит Премии Правительства России, которой недавно удостоены спектакль и его режиссер.

Но реальная жизнь и реальная история не менее драматичны, чем любая пьеса. Те «мы», которых зритель не видит или видит в карикатурной форме — это та часть интеллигенции, которая рвет с мнимым единством «образованных» и честно и до конца остается верной угнетенным классам своего времени, пытаясь научить их бороться и побеждать. В тридцать семь умрет Белинский, тем самым, по отзывам современников, чудом избежав камеры в Петропавловской крепости. Пройдя через многолетнее заключение, сломается и станет реакционером Достоевский. В двадцать пять сгорит от туберкулеза и непрестанной напряженной работы Добролюбов, всего за четыре года сумев составить целую эпоху в русской журналистике и литературной критике. Чернышевский будет заживо похоронен царским правительством на каторге и в ссылке. Кто этот молох? — пытается понять Герцен. Бесправие, неравенство, нищета, эксплуатация.

Метод Белинского — превращать литературную критику в политическую — возьмет на вооружение Чернышевский, а после него — Добролюбов. Через Белинского, Герцена, Добролюбова и Чернышевского ниточка революционного понимания философии протянется к народовольцам, а потом — к марксизму и большевикам. Именно Маркс, по просьбе русских революционеров, будет представлять их в Интернационале и в размышлениях над письмом Веры Засулич поставит судьбу русской земельной общины в зависимость от пролетарской революции в более развитых странах. Революционная история России и Европы вновь свяжется одним узлом. Ленин, гениальный практик революции, в равной мере наследник традиций и Чернышевского, и Маркса, тем не менее, отдаст должное Герцену-революционеру и возьмет его под защиту от либералов, пытающихся посмертно примазаться к его славе. Но это все уже за пределами стоппардовского сюжета.

Эпилог

...Русский перевод названия третьей части: «Выброшенные на берег», неточен. Буквальный перевод английского названия третьей части: Salvage — «Спасение» — гораздо ближе к ее смыслу. Счет предъявлен и расчет по нему произведен. Герцен преодолевает последнее революционное искушение, душа его спасена и действие окончательно закольцовывается. Главный герой, укутанный в плед, засыпает в окружении родственников, напоминая Александра Бакунина в финале первой части трилогии. Свет на сцене гаснет. Герцен остается в окружении теней ушедших. А Маркс... Настоящий Маркс, Маркс из реальности — возвращается. Пока он нужен, он всегда возвращается.